Ардальон Семеныч Шатов был весьма недюжинный молодой человек. Хотя он пробыл в губернской гимназии только один год, но считался там лучшим учеником в средних классах. Отчего взяли его так скоро – неизвестно. Зато он получил хорошее домашнее образование; у них в доме жил учителем, и теперь продолжал жить уже другом, один малороссиянин, очень умный и научно образованный человек. Разумеется, ученость его была весьма односторонняя, как у всех киевских бурсаков. Каким образом судьба занесла его с юга России на северо-восток – не знаю, но, без сомнения, попал он сюда не по доброй воле. Властолюбивый бурсак еще при жизни старика Шатова сделался оракулом в доме, а по кончине его стал уже полновластным господином. Жить ему было очень привольно: кроме всяких существенных выгод и удобств (а он любил хорошо покушать и выпить стакан старого вина), он мог удовлетворять вполне своей духовной, высшей потребности, мог выписывать книг сколько угодно. Много лет прожив в бедности, он был лишен возможности следить за ходом и успехами просвещения, а потому дорого ценил умственное наслаждение, которое доставляла ему библиотека, собираемая им для молодого Шатова. Он был либерал, вольтерьянец по тогдашнему выражению; философы осьмнадцатого столетия были его единственными божествами. С полною добросовестностью наставник передал своему питомцу все свои знания, все убеждения и верования; как упрямый малоросс, он старался преимущественно развить в Ардальоне (так звал он своего воспитанника и теперь) силу воли, ошибочно или нет предполагая, что ее мало в флегматическом ребенке, – и он успел в том. Как только, дорос Ардальон лет до девятнадцати, он начал проявлять силу воли, не всегда слушаясь своего наставника и даже поступая иногда умышленно ему наперекор, хотя был очень к нему привязан. Так, например: наставник, любя, одобряя и поощряя в других ружейную охоту, ненавидел псовую, не мог видеть борзой собаки; а воспитанник, будучи в то же время страстным стрелком, завел огромную псарню и наполнил дом долгорылыми псами, противными его воспитателю. Подобных доказательств воли, или, лучше сказать, претензии на силу воли, было много, но для нас довольно и одного доказательства. Малоросс сначала хотел было повернуть дело круто, вздумал было расстаться с своим Телемаком, попугать его; но Телемак очень равнодушно принял такое намерение рассердиться и, позвав человека, приказал готовить экипаж для своего Ментора. Разлука была для обоих слишком тяжела. Пошли переговоры, соглашения, уступки, и дело кончилось тем, что Ментор остался жить у Телемака уже не в качестве наставника, а совершенно равного ему приятеля, не имеющего никакого влияния на образ его жизни. В таком положении жили они очень дружески в настоящую минуту. Разумеется, что Ардальон свысока посматривал на окружающее его общество невежд – помещиков и чиновников, которое, должно признаться, всегда было гораздо ниже его. Это развило в нем, вероятно, природную наклонность к резонерству: сентенция, наставление сейчас являлись у него на языке; а как все это делалось не живо, не было горячим, задушевным увлечением, то и было скучно. Ардальон Семеныч, будучи скрытен от природы, начитался в каком-то швейцарском философе, что разумный человек не должен раскрывать внутренность души своей перед невежественной толпою, а, напротив, должен согласоваться наружно с взглядами и убеждениями окружающих его людей; а потому он сознательно, законно позволял себе надевать в обществе довольно разнохарактерные маски, не делаясь через то обманщиком и лицемером, а, напротив, оставаясь правдивым, честным человеком, всегда верным своему слову. Он даже говаривал: «Маска не изменяет лица, актер не делается плутом, играя роли мошенников». Управляясь вот такими-то афоризмами, Ардальон Семеныч переломал, так сказать, всю свою природу, и у него невозможно было различить, что выходило из души и что из головы. Влюбясь с первого взгляда, как говорится, по уши в Наташу и построя уже план воспитать или, если понадобится, перевоспитать ее по-своему, явился он в Болдухино. Надобно сказать, что было особенное обстоятельство, которое много способствовало обаятельному впечатлению, произведенному красотою Наташи на сердце Ардальона Семеныча. Приехав на Серные Воды, он на другой же день вместе с своими приятелями пошел посмотреть, как приходят серноводские посетители и посетительницы на водопой (по выражению молодых насмешников) к целебным источникам и пьют холодную, как лед, и прозрачную, как кристалл, но вонючую серную струю. В самое это время пришла туда же г-жа Болдухина с мужем и с дочерью. Шатов, пораженный красотою девушки, стоя в нескольких шагах, устремил внимательные взоры на каждое ее движение; Варвара Михайловна, выкушай свои четыре стакана серной воды, подала стакан дочери. Наташа, заметив, что стоящие возле них молодые люди внимательно глядят на нее, и сообразив, что они, верно, будут смеяться и говорить: «Зачем такая здоровая девушка пьет такую гадость», – осмелилась тихим голосом сказать матери: «Позвольте мне сегодня не пить воды!» Но г-жа Болдухина строго на нее взглянула и сказала: «Пей!» Наташа с ангельской кротостью, без малейшего признака неудовольствия, взяла стакан, наклонилась к источнику и выпила два стакана не поморщась (хотя вода была ей очень противна) и с спокойной веселостью пошла за своей матерью. Шатов все заметил, все слышал; он был пленен, очарован и вывел справедливое заключение, что эта бесподобная красавица в то же время олицетворенная кротость и благость. Первым делом Ардальона Семеныча было – понравиться старикам, и это было нетрудно. Красавец собой, степенный не по летам, рассуждающий обо всем скромно, разумно, говорящий плавно и складно, с уважением относившийся к старинным обычаям, нравам, верованиям и даже предрассудкам, молодой человек в несколько часов привел в восхищение Болдухиных. Такого жениха Наташе, такого зятя им во всех отношениях нельзя было выдумать. Узнав, что Наташа не знает об его предложении, Ардальон Семеныч просил не говорить ей ни слова до его отъезда. Он хотел, чтобы первое впечатление молодой девушки было совершенно свободно; Шатов надеялся понравиться также и Наташе; но это было не так легко, как он думал. Во-первых, потому, что для Наташи всякое новое знакомство, сопровождаемое принуждением, было тягостно; во-вторых, мать так шумно хлопотала о ее наряде, особенно о прическе волос, с которыми наша красавица никогда не умела сладить, так сердилась на горничную барышни, очень любимую ею Евьешу, что Наташа почувствовала досаду на гостя, для которого, очевидно, подняты были все эти требования, шум и хлопоты; в-третьих, г-жа Болдухина не умела скрыть своего радостного волнения, до того хвалила приезжего гостя и особенно его красноречие, что робкой Наташе, которая искренно признавала себя за простую деревенскую барышню, сделалось как-то неловко и даже страшно явиться на смотр и на суд такого умника и красноречивого говоруна. Но делать было нечего, и Наташа за час до обеда вышла в гостиную. Шатов приветствовал ее почтительным поклоном и таким взглядом, который объяснил бы все дело, если б Наташа не была так невинна. Взгляд этот, однако, смутил ее, и смутил неприятно. Гость сначала продолжал разговаривать со стариками, иногда посматривая на Наташу, которая с любопытством и вниманием устремила на него свои чудные глаза и слушала его плавные речи; от каждого взгляда молодого человека она краснела, опускала глаза и начинала внимательно рассматривать свои руки, которые у нее были не так хороши и не сохранены от воздуха и солнца. Красота Наташи с каждым мгновением сильнее и сильнее очаровывала Шатова; он, наконец, поддался непреодолимому влечению и устремил на девушку уже неотрывающиеся взоры и заговорил с нею, к собственному его удивлению, весьма нетвердым голосом и совсем не так складно и свободно, как он говаривал всегда. Наташа была неразговорчива с незнакомыми людьми и всегда несколько застенчива; теперь же она была особенно смущена, а потому ответы ее были самые односложные: по большей части да или нет, хочу или не хочу, люблю или не люблю. Шатов ободрился. Речь его полилась полной рекой, и это были уже не пошлые вопросы: как вы проводите время, много ли гуляете, не скучаете ли деревенской жизнью? Тут уже выражалось его собственное во